Всю мою сознательную жизнь* я была в команде Достоевского против Толстого.
Надо бы по возможности избегать параллелей с песенниками середины восьмидесятых – ты за кофе или чай, за луну или за солнце, Пастернака или не-Живаго, эти ноги у «Динамо», очень жаль, что наш «Спартак» не догонит их никак и проч., – но соблазн уж слишком велик.
Полифония Толстого лукава и двусмысленна: все придет к неизбежному концу, и однажды народы соберутся и, может быть, поймут, что жрать друг друга плохо, но надо бы сообразить, куда разворачивается неизбежная поступь жизни и развернуться вместе с ней, ведь «если вместо божественной власти стала другая сила, то надо объяснить, в чем состоит эта новая сила, ибо именно в этой-то силе и заключается весь интерес истории». Теология подмены с круглым Платоном Каратаевым вместо апостолов и этикой благоговения перед непротивлением, из факирского рукава которой вышла потом половина записных гуманистов ХХ века – в этом весь Толстой.
Достоевский в этом смысле неудобен: в нем нет никакой комфортной этической завершенности. «Ты, братец, всем хорош, а все ж чем-то нехорош: святость твоя – банька с пауками, да и гражданин кантона Ури из тебя невзаправдашний – так, дрянь одна». Герой Достоевского всегда в пыльном углу среди ночи, силится рассмотреть во тьме путь, утверждающий истину, и всегда оступается на рассохшейся доске. А все ж его полуистерическое бормотание, и неловкость, и взъерошенность, и совсем уж невыгодная позиция гонимого отовсюду наблюдателя за напускным благодушием восторженных фальшивомонетчиков (- Какими же он науками занимается, дядюшка? – Науками, братец, науками, вообще науками! Я вот только не могу сказать, какими именно, а только знаю, что науками. Как про железные дороги говорит!) лучше и справедливее всех левинских сенокосов, вместе взятых.
В нервности Достоевского, в его макабрическом фатализме и в его безотчетной привязанности к мортидо, как ни странно, почти нет цинизма: тому, кто пишет о бесовщине так подробно – то отстраненно, а то и не слишком, – недосуг останавливаться на саркастических симулякрах. Петруша Верховенский свое дело сделает и так. Важная деталь: все записные шутники (куда уж постмодерну) у Достоевского предельно-лживы и омерзительны, а жалкость других – вернее, обобщенного другого (тут и Мармеладов, и Соня, и Алеша, и Аркадий) нет-нет, да и вызывает диковатое желание с ними обняться, побрататься и объединиться.
Впрочем, затем пропадает и оно: мы, читающие Достоевского сейчас – это тот самый человек на rendez-vous, гоняющий своих двойников поганой метлой. Читателя Достоевского мало пугают нынешние культурные войны: пандемониум скорбей внешнего мира как ни назови, а все одно и то же – тянет серой. «Нечего терять слова! Ступай теперь на кухню, Фалалей». Но Фалалей так просто не сдастся: будет плясать Комаринского до изнеможения. Упрямство в сопротивлении обману и подделке – вот главное в Достоевском. Хорошо бы об этом не забывать.
С днем рождения его и нас всех.
_______________________
* Манера говорить в соцсетях обо всем на свете, используя собственный голос как иерихонскую трубу с трудно регулируемым и не совсем чистым звуком для установления зыбких границ своего «я» где попало – публичность, которую по факту своей неотменяемости приходится волочь как выщербленный камень по ухабам: Сизифы из нас вышли так себе
No comments :
Post a Comment