Thursday, 14 January 2021

Шемякинский «Шелкунчик» (Мариинка, 2007)

И звучит эта адская музыка,
Завывает унылый смычок.
Страшный черт ухватил карапузика,
И стекает клюквенный сок.
А. Блок, «Балаганчик»

Le vent d’hiver souffle, et la nuit est sombre,
Des gémissements sortent des tilleuls;
Les squelettes blancs vont à travers l’ombre
Courant et sautant sous leurs grands linceuls,

Zig et zig et zig, chacun se trémousse, 
On entend claquer les os des danseurs,
Un couple lascif s’asseoit sur la mousse
Comme pour goûter d’anciennes douceurs.
Henri Cazalis, “Danse Macabre”

По-настоящему я жалею теперь об одном — что так и не попала на премьеру шемякинского «Шелкунчика» в далеком уже 2007 году. Впрочем, я прекрасно помню, какую бурную реакцию вызвала постановка в прессе (не искала специально, но память сохранила какие-то фрагменты): Шемякин из классики устроил гиньоль! С бурлескно-травестийного бала — прямиком в мышиную возню без катарсиса!.. И проч., и проч., и проч.
Вчера я после стольких лет посмотрела балет целиком, и картинка в голове, наконец-то, сложилась. Шемякинский «Щелкунчик» великолепен: я увидела настоящего Гофмана на сцене, где страшное и готика — это кровь и плоть спектакля, а макабр — его движущая сила, в которой фантасмагорическая трансгрессия перевоплощается в рождественское чудо.
Шемякину как мало кому другому удалось донести до зрителя, что Гофман — прежде всего, автор классического повествования о призраках накануне Рождества (т.н. Christmas ghost storytelling’а в западноевропейской классической традиции), который стоит в одном ряду с Диккенсом и Монтегю Джеймсом: гофмановский «Щелкунчик» в шемякинском изводе — это длинный запутанный сон уставшего и взволнованного ожиданием праздника ребенка, где кошмары выглядят веселыми, видения зловещими, а безалаберное веселье — самим собой, то есть радостным безумством.
Этим и объясняется нарочитая наивность постановки (балет упрекали за излишнюю простоту исполнения в сравнении с классической): детям хочется играть и кувыркаться, и когда все вокруг летит вверх тормашками, а Босх смешивается с Фюссли, тут уж, знаете ли, не до отточенности движений — быть бы живу.
При этом Шемякин поразительно — и нарочито, и тяжеловесно — несовременен: все его игры с костюмами, светом и цветом — это смесь Бакста с Ларионовым и Гончаровой, как если бы их иллюстрации (ну вдруг?) издали разом в одной книге каких-нибудь «Никитинских субботников» в завьюженном блоковском революционном Петрограде, но не позже. Именно поэтому все бурные обсуждения балета в середине двухтысячных выглядят так, как будто по привычке ругают Стравинского за первую парижскую дягилевскую постановку “Le Sacre du printemps” в рериховских декорациях. Все шемякинское новаторство — похожего, вполне классического уже, толка.
Меня бесконечно обрадовала сюжетная (по)дробность мелкой и брейгелевски-дотошной жизни филистерского — частью человеческого, частью звериного — сюжетного роя, показанного без отвращения, но с искренним (снова детским и немного расфокусированным!) любопытством. Шемякинский Дроссельмейер — в буквальном смысле ужасно смешной: он одновременно напоминает и Носферату другого известного немца, Мурнау, и дядюшку Фестера из еще одной — веселой и дурацкой — готической истории.
Шемякина вовсю упрекали за громоздкость: его вертела и кастрюли не умещаются в просцениуме!.. но понятно же, что это было сделано нарочно — там, за кулисами, ничего не заканчивается, и нет никакой линейности в гофмановском мире, да и откуда ей там взяться, и стать под конец фигурками на огромном торте с леденцами и шоколадом может означать начало чего-то нового — к примеру, сразу за оградой Конфетенбурга окажется дорожка к пряничному домику ведьмы.






No comments :

Post a Comment